Рука дрожала и, вместо того, чтобы ухватить бутылку, пальцы сшибли ее со стола. Тяжело стукнув о ковер, бутылка улеглась там, с бульканьем выпуская на зеленый ворс хорошее шотландское виски.
— Срань! — сказал отец Дональд Каллахэн и потянулся вниз поднять бутылку, пока не все пропало. Собственно, пропадать было особенно нечему. То, что уцелело, он опять поставил на стол (на порядочном расстоянии от края) и убрел на кухню поискать под раковиной тряпку и бутылочку с чистящей жидкостью. Ни в коем случае нельзя, чтобы мисс Корлесс нашла возле ножки стола в его кабинете пятно от пролитого виски. Ее добрые сочувственные взгляды так трудно терпеть в долгие утренние часы, когда чувствуешь легкое недомогание…
Ты хочешь сказать, похмелье.
Да, отлично — похмелье! Само собой, давайте немного приоткроем прав ду. Узнай правду — обретешь свободу. Да шут с ней, с правдой.
Он нашел флакончик чего-то под названием «Э-Вэп», что сильно напоминало звук мощной рвоты («Э-Вэп!» —крякнул старый пьяница, справляя нужду и одновременно освобождаясь от ленча), и забрал его в кабинет. Каллахэна не качало. Почти совсем. "Смори, наччальник: щас я пройдусь до светофора прям по этой белой линии.”
Каллахэн был импозантным мужчиной пятидесяти трех лет. Тронутые серебром волосы, ирландские морщинки вокруг чистых голубых глаз (теперь прошитых крохотными красными стежками), твердый рот и еще более твердый, слегка раздвоенный подбородок. Иногда, глядя поутру в зеркало, он думал: "вот стукнет шестьдесят — откажусь от сана, подамся в Голливуд и стану зарабатывать на жизнь, изображая Спенсера Трейси.”
— Отец Флэнаган, где ты, когда ты нам нужен? — пробормотал он, присел на корточки возле пятна, прищурившись, прочел инструкцию на этикетке бутылочки и вылил на пятно два колпачка «ЭВэп». Пятно немедленно побелело и запузырилось. Каллахэн с некоторой тревогой воззрился на это, потом снова сверился с этикеткой. — Для трудновыводимых пятен, — прочел он вслух сочным раскатистым голосом, сделавшим его столь желанным в приходе после долгих странствий в духе отца Хьюма, старого бедняги, шамкающего вставными зубами: "разрешите разместиться минуток на семь-десять”
Каллахэн подошел к окну кабинета, выходившему на улицу Вязов с церковью Святого Андрея через дорогу.
«Ну, ну, — подумал он, — вон как —воскресный вечер, и я снова пьян.» Благослови меня, Отче, ибо я грешил.
Если не торопиться и продолжать работать (долгие одинокие вечера отец Каллахэн посвящал своим «Заметкам», над которыми трудился уже без малого семь лет, предположительно — ради книги о католической церкви в Новой Англии, но то и дело к нему закрадывалось подозрение, что книга эта так и не будет написана. Собственно говоря, «Заметки» возникли одновременно с проблемой спиртного. Книга Бытия, 1:1 — "В начале было виски и отец Каллахэн рек: "Да будут «Заметки.»), то едва ли осознаешь, что хмель медленно, но верно овладевает тобой все глубже. Можно выучить руку не сознавать убывающую тяжесть бутылки.
Со времени моей последней исповеди прошел самое малое один день. Одиннадцать тридцать. Выглянув в окно, Каллахэн увидел однообразную тьму, нарушаемую только круглым пятнышком света от уличного фонаря перед церковью. В любой момент в этот круг мог ворваться, вращая тросточкой, пляшущий Фред Эстэйр — цилиндр, фрак, короткие гетры и белые туфли. Его встречает Джинджер Роджерс, и они вальсируют под мелодию "Я всем им снова запустил космический «Э-Вэп-блюз».
Он прислонился лбом к стеклу, позволив красивому лицу, которое по крайней мере в некоторых отношениях было его проклятием, обвиснуть вытянутыми линиями безумной усталости.
Я пьян, я паршивый священник, Отче.
Закрыв глаза, он увидел тьму исповедальни, почувствовал, как пальцы заставляют окошко скользнуть назад, приподнимая завесу над всеми тайнами души человеческой, ощутил запах старческого пота и потертого бархата, которым обиты скамеечки для преклонения колен, слюна обрела щелочной привкус. Благослови меня, Отче, ибо я (сломал фургон брата, ударил жену, подглядывал в окошко к миссис Сойер, когда она раздевалась, лгал, мошенничал, у меня были похотливые мысли, я, я, я) ибо я грешил.
Каллахэн открыл глаза, но Фред Эстэйр еще не появлялся. Может быть, когда пробьет полночь? Его город спал. Кроме…
Каллахэн взглянул наверх. Да, там горел свет.
Он подумал про девчушку Боуи —нет, Макдугалл, теперь ее фамилия Макдугалл — тоненьким тихим голоском признающуюся, что бьет своего ребенка, а когда он спросил, часто ли, то почувствовал (просто услышал), как у нее в голове закрутились колесики, превращая дюжину в пять раз или сотню — в дюжину. Печальное извинение для человека. Младенца он крестил сам. Рэндолл Фрэтас Макдугалл. Зачатый на заднем сиденье машины Ройса Макдугалла, наверное, во время второго фильма на двойном сеансе в кинотеатре под открытым небом. Крошечное кричащее созданьице. Каллахэн задумался: знает ли —или догадывается — маленькая Макдугалл, как ему хотелось бы протянуть за окошко обе руки и схватить трепещущую по другую его сторону душу, выкручивая и сжимая ее, пока не раздастся крик. Твоя епитимья — шесть подзатыльников и хар-роший пинок под зад. Иди своей дорогой и больше не греши.
— Скучно, — сказал Каллахэн.
Но в исповедальне было не просто скучно. Не одна только скука претила священнику, подталкивая в вечно расширяющийся клуб "Ассоциация католических священнослужителей бутылки и рыцарей «Катти Сарк». Дело было в мертвом, ровно и сильно работающем двигателе церковной машины, бесконечно снующей к небесам и крушащей по дороге все мелкие грешки. Дело было в традиционном признании зла англиканской церковью, сейчас больше озабоченной злом социальным. В том, как эта церковь убеждала пожилых леди, чьи родители говорили на европейских языках, будто искупление — в четках. В том, что в исповедальне действительно присутствовало зло, такое же реальное, как запах старого бархата. Но это зло было лишенным рассудка, слабоумным, чуждым жалости и не дающим передышек. Кулак, бьющий по детскому личику. Вспоротая складным ножом покрышка. Кабацкая драка. Бритвы, вставленные в яблоки на День Всех Святых. Постоянные пресные ограничения, какие только способен извергнуть разум человеческий из лабиринта своих изгибов и поворотов. Господа, оптимальное средство от того-то — лучшие тюрьмы, лучшие полицейские. Лучшие агенты социальных служб. Лучший контроль за рождаемостью. Лучше сделанные аборты. Лучшая техника стерилизации. Господа, если мы вырвем этот зародыш, кровавое сплетение рук и ног, из утробы — он так и не вырастет, чтобы до смерти забить молотком старушку. Дамы, если мы привяжем этого человека к стулу со специальной проводкой и зажарим, как свиную отбивную, ему уже больше не представится случай замучить еще нескольких мальчиков. Соотечественники, если этот евгенический билль пройдет, я смогу гарантировать вам, что никогда больше…
Черт.
Вот уже некоторое время — может быть, целых три года — правда относительно своего состояния делалась для Каллахэна все яснее и яснее, набирая ясность и определенность, как несфокусированная картинка при регулировке —до тех пор, пока каждая линия не станет резкой и отчетливой. Каллахэн томился по Сложной Задаче. У нынешних священников были свои: расовая дискриминация, освобождение женщин (и даже «гэев»), бедность, безумие, беззаконие. От них ему делалось неуютно. Он чувствовал себя легко только с теми из озабоченных социальными проблемами священников, кто активно выступал против войны во Вьетнаме. Теперь, когда их дело устарело, они уселись обговаривать марши и ралли так, как пожилые супружеские пары вспоминают свой медовый месяц или первый вояж на поезде. Но Каллахэн не был священнослужителем ни новой, ни старой формации: он обнаружил, что ему отведена роль приверженца традиций, который больше не может доверять даже своим основополагающим постулатам. Ему хотелось возглавить дивизию в армии… кого? Господа? добродетели? добра? (от обозначения суть не менялась) и выйти на битву со ЗЛОМ. Он желал действий и боевых позиций. Чтобы забыть о том, что такое торчать на холоде у супермаркета, раздавая листовки «Бойкот салату» или «Объявим виноградную забастовку!» Он хотел увидеть ЗЛО с откинутым саваном лжи и хитрости, чтобы отчетливо различить все его черточки. Он хотел биться со ЗЛОМ один на один, как Мохаммед Али с Джо Фрэзером, как кельты с саксами, Иаков с Ангелом. Каллахэн хотел, чтобы эта борьба была чистой, без примеси политики, которая подобно уродливому сиамскому близнецу катила на закорках любого социального вопроса. Он желал всего этого с тех самых пор, как захотел стать служителем Господа, а зов этот достиг Каллахэна, когда в возрасте четырнадцати лет его воспламенила история Святого Стефана, первого христианского мученика, забитого до смерти камнями и узревшего в момент своей кончины Христа. В сравнении с привлекательностью борьбы и, может быть, гибели в служении Господу, привлекательность небес была весьма туманной.